Максимум Online сегодня: 365 человек.
Максимум Online за все время: 4395 человек.
(рекорд посещаемости был 29 12 2022, 01:22:53)


Всего на сайте: 24816 статей в более чем 1761 темах,
а также 357806 участников.


Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, войдите или зарегистрируйтесь.
Вам не пришло письмо с кодом активации?

 

Сегодня: 18 04 2024, 16:58:20

Мы АКТИВИСТЫ И ПОСЕТИТЕЛИ ЦЕНТРА "АДОНАИ", кому помогли решить свои проблемы и кто теперь готов помочь другим, открываем этот сайт, чтобы все желающие, кто знает работу Центра "Адонаи" и его лидера Константина Адонаи, кто может отдать свой ГОЛОС В ПОДДЕРЖКУ Центра, могли здесь рассказать о том, что знают; пообщаться со всеми, кого интересуют вопросы эзотерики, духовных практик, биоэнергетики и, непосредственно "АДОНАИ" или иных центров, салонов или специалистов, практикующим по данным направлениям.

Страниц: 1 2 3 ... 24 | Вниз

Опубликовано : 22 03 2010, 12:20:23 ( ссылка на этот ответ )

Любую биографию можно рассматривать как символ времени, как квинтэссенцию тех глубинных человеческих тайн, которых нам дано лишь коснуться, но не дано познать...

 ангелы
Если вы что-то хотели и не получили, может быть, вам это и не нужно?

 

 

Ответ #1: 01 04 2010, 15:47:38 ( ссылка на этот ответ )

(1906—1984)
Советская эстрадная певица, народная артистка СССР (1971). Выступала с 1929 года.
  Пройдёт ещё, возможно, несколько десятков лет, и об этой певице почти забудут. Вместе с поколением фронтовиков уйдёт в небытие её живой голос, её обаяние, словом, то, что представляется ценным при непосредственном общении и кажется нелепым в телевизионных повторениях и старых трансляциях. Она уплывает в лодке времени все дальше и дальше в прошлое, и вряд ли что-либо сможет удержать её в сегодняшнем дне. Она безнадёжно устаревает.
И всё-таки, всякий, кто пожелает познать историю советского периода, не пройдёт мимо имени Клавдии Шульженко, потому что эта артистка была тем светлым началом, которое пробивается при любом самом жестоком режиме. В атмосфере официозности Шульженко сумела лавировать между Сциллой и Харибдой — лирическим обращением к человеческим чувствам и требованиями партийных чиновников. Она оказалась живучей эстрадной звездой, отлично чувствовавшей конъюнктуру, она была достаточно устойчива в абсурдной обстановке доносов и клеветы. Она смогла выполнить свою программу-максимум и выжать весь тот объём счастья, на который было способно её время. Оказывается, чтобы добывать счастье, тоже нужно быть профессионалом.
У харьковчанки Клавы Шульженко голос был поставлен от природы, да и музыкальными способностями Бог девочку не обидел, но самолюбивому подростку карьера певички казалась слишком мелкой. Она видела себя на сцене, покоряющей сердца зрителей трагическими монологами Офелии или Джульетты. Благо, отличный драматический театр Синельникова находился недалеко от дома Шульженко. Клаве ещё не исполнилось семнадцати, когда она вместе с подругой отправилась к режиссёру Синельникову на предмет поступления в труппу. Вероятно, мэтр был несколько ошеломлён наглостью девчонок, однако согласился посмотреть их программу.
Клава решила начать с песен, и подыгрывать ей на рояле попросили молодого человека с забавным именем «Дуня». Потом оказалось, что это был будущий известный композитор Исаак Дунаевский. Так сама судьба уже на первом серьёзном экзамене свела Клавдию с «нужным» человеком. В театр её тоже приняли с первой попытки, очевидно, помогли вокальные данные, иначе трудно объяснить, почему Синельников зачислил в труппу совсем молоденькую девушку, да ещё и без всякого актёрского образования. Дебютом Шульженко стала оперетта Жака Оффенбаха «Перикола», где Клавдия пела в хоре — то среди уличной толпы, то среди гостей на балу.
Скоро выяснилось, что яркого драматического таланта у Шульженко не было. Конечно, она могла кое-чего добиться и в театре, особенно если учесть её поразительную работоспособность — однажды именно ей, начинающей, поручили заменить в гастролирующем театре заболевшую актрису, потому что нужно было за ночь выучить огромный текст — однако Клавдию все больше тянуло на эстраду, к песням, в которых не было сковывающих мизансцен, длинных монологов, сложных партнёрских отношений.
Она охотно принимала участие в концертах, дивертисментах, искала свой репертуар, и постепенно уже в Харькове круг её общения стали составлять композиторы, поэты, просто поклонники, которые сопутствуют любой звезде, пусть даже местного масштаба. Наверное, те, кто знают полублатную песенку «Кирпичики» и видели подчёркнуто приличную манеру исполнения Шульженко на сцене, удивятся, узнав, что написана песня была специально для молодой Клавы и с её лёгкой руки пошла гулять по городам и сёлам, превратившись практически в народную.
Настоящая карьера певицы началась для Шульженко в Ленинграде. На её счастье в то время практиковались концерты в кинотеатрах, и для начинающего актёра хорошей школой становились частые, короткие выступления. Бывали вечера, когда Клавдия пела по три концерта за вечер на разных площадках. У неё даже появилась своя публика — те первые фанаты, которые ходили «на Шульженко». Наконец, в 1929 году она попала на свой «самый главный» концерт, устроенный по случаю Дня печати — на сцене «Мариинки». Успех пришёл мгновенно — на бис её вызывали трижды.
Она стремилась закрепить схваченную «за хвост» удачу и подала заявление на участие в первом конкурсе артистов эстрады. Среди трех песен, обязательных для исполнителя, Шульженко выбрала популярную в то время кубинскую «Челиту». Каково же было удивление, когда она увидела, что по меньшей мере дюжина певиц включила эту же песню в первый тур. «Звёздный» характер человека проявляется именно в таких сложных для самолюбия актёра ситуациях. Шульженко решила не снимать из репертуара хорошо сделанную песню — она так сильно верила в себя, что легко смогла убедить и окружающих в своей неповторимости. По условиям конкурса «бисы» были запрещены, но зрители не отпускали Шульженко, аплодисменты не стихали. В нарушение порядка она спела на «бис»…
Одна за другой вышли пластинки. Продавались тысячами. Кажется, не было дома, где бы не звучал голос Клавдии Ивановны. Она становилась кумиром, «соловьём» Советской России, любимой певицей, которой авторы почитали за счастье отдать свои новые произведения. «Дольше всего я репетировала „Руки“. Влюблённый Жак и Лебедев-Кумач написали её для меня. Подарили мне эти „Руки“! Они считали, что руки мои поют. Смеются, страдают. Ах, как я была горда! Но песня не получалась. Ну абсолютно. Василий Лебедев-Кумач предложил бросить, не работать над ней. Не включать в репертуар. Я же упрямилась. Искала выразительные движения, интонации. Как режиссёр, ставила свой мини-спектакль».
Шульженко вообще с большой охотой использовала те небольшие театральные навыки, которые успела освоить в мастерской Синельникова. Она любила эффектные паузы в середине песни, с удовольствием прибегала к реквизиту на эстраде, она знала, что песня — маленький спектакль, и гордилась своей «тайной», «подпольной» режиссурой. Драматургически раскладывая будущий номер, она достигла в этом совершенства — в соединении секретов театра и эстрады.
Она одной из первых на отечественной эстраде стала создавать концертные программы, объединённые общей темой. Так, в 1947 году состоялась премьера песенной сюиты Василия Соловьёва-Седого «Возвращение солдата», в которой воплотилась давняя мечта Клавдии Ивановны — единолично сыграть на сцене музыкальный спектакль.
Звёздным часом карьеры Шульженко стала Великая Отечественная война. Вот где буйный азарт, неуёмная энергетика певицы смогли выплеснуться до донышка. Буквально с первых дней войны Шульженко начала выезжать на фронт, она не знала отдыха и сна, пела на аэродромах, в цехах, под бомбёжками, пела в пыли от проезжающих танков и в двадцатиградусный мороз. Остаётся удивляться самоотверженности, даже отчаянной смелости Клавдии Ивановны — она словно ставила рискованные эксперименты над собственным голосом. В первый год войны Шульженко дала 500 концертов в совершенно нечеловеческих условиях. Сверхпопулярность давалась недёшево, но артистка готова была заплатить за неё любую цену.
Визитной карточкой Клавдии Шульженко на долгие годы стал «Синий платочек» — песня с необычной историей. Однажды после очередного концерта к актрисе подошёл стройный молодой лейтенант:
«Михаил Максимов, — представился он. — Я написал песню для Вас. Долго думал, но все не получалось… Мелодию взял известную — „Синий платочек“, я её слышал до войны, а вот слова написал новые…»
Лейтенант протянул Шульженко тетрадный листок. Мелодия «Синего платочка» действительно была широко знакома. Её автора, польского композитора Иржи Петербугского, знали как создателя исполнявшегося чуть ли не на каждом шагу танго «Утомлённое солнце». Ностальгия по довоенному быту, запечатлённая в музыке, соединилась с суровыми словами лейтенанта Максимова, и подхваченная Клавдией Шульженко песня стала любимой для солдат войны. Пожалуй, редкой песне суждена столь долгая жизнь. Практически ни один концерт Шульженко уже не обходился без этого музыкального шедевра. «Синий платочек» соединил в себе лирический талант Клавдии Ивановны и её огневой, лихой характер, её непоколебимый оптимизм и веру в силы человека. Говорят, плохо, если актрису знают благодаря одной-единственной удавшейся роли, и всё же не так уж плохо, когда певицу связывают с одной «самой-самой любимой» песней. Шульженко навсегда останется «той», кто пела «Синий платочек», «той», кто победно взмахивала рукой и срывающимся голосом, словно из автомата, речитативом чеканила:
  Строчи, пулемётчик, за синий платочек,Что был на плечах дорогих!  Они были очень нужны друг другу — фронтовики, с огрубевшими, запылёнными лицами, и эффектная, в неизменном концертном платье, несколько манерная, из другого мира женщина. Они видели в ней чудо райской, прекрасной жизни и готовы были многое отдать, чтобы только коснуться этого «божества». Много лет спустя Шульженко вспоминала, как поднесли ей девушки-связистки букет полевых цветов, собранных на нейтральной полосе, простреливаемой вражескими снайперами. Она пела для них долго, всё, что они хотели…
В личной жизни Клавдия Шульженко тоже была победительницей, но оказалось, что это штука весьма тонкая и гораздо менее прочная, чем карьера звезды. И победительница иногда приходит к одиночеству и обыкновенной «бабской нескладухе».
Он приехал из Одессы, её герой, Владимир Коралли — обворожительный, весёлый, с улыбкой во весь рот, прекрасный конферансье-куплетист. И сама фамилия его, если вслушаться, была полна магии. В ней звучал рокот моря, сияли солнце и кораллы. Девчонки влюблялись в нового героя повально и страстно. Но Клаве стоило взглянуть — и одесский Коралли, король, был уже у её ног. Роман был стремительный, шумный, со скандалами поверженных соперниц, с недовольством родителей.
«Его мать была категорически против брака, — вспоминала Шульженко. — Считала меня ветреной, сумасбродной. И всё же… Всё же через полгода мы поженились. Прожито вместе четверть века. Конечно, бывало всякое. Но, главное, были единомышленниками. Родила ему Гошу. Сын рос — весь в него». Они действительно прожили, не расставаясь, практически 25 лет. Коралли успешно руководил джаз-бендом, который сопровождал Клавдию на всех концертах. Они вместе создавали «Шульженко» — тот имидж, который привёл певицу к всенародной славе. Но однажды ей все опостылело — семья, любящий муж, повзрослевший сын… И тогда появился Гриша… А может, опостылело потому, что появился Гриша — Григорий Епифанцев. Кинооператор. И она, как девчонка, потеряв голову, бросила все. И ушла к нему…
Конечно, из этого сумасшедшего брака, из этого вызова собственному старению ничего не получилось. Её ждала расплата за наваждение, за самовлюблённость, за страсть — одиночество. Всю последующую жизнь она желала лишь одного — прощения сына.
В послужном списке Шульженко 23 пластинки. Последняя её работа «Портрет», состоящая из одиннадцати произведений, заключалась все той же легендарной песней «Синий платочек». И спустя много лет постаревшая Клавдия Ивановна на своём творческом вечере вспоминала — где же тот добрый гений, стройный лейтенант Максимов, подаривший ей однажды лебединую песню её души, скромный «Синий платочек».

 

 

Ответ #2: 01 04 2010, 16:49:28 ( ссылка на этот ответ )

(1892—1941)
Русская поэтесса. Наиболее известны сборники стихов: «Версты» (1921), «Ремесло» (1923), «После России» (1928). Писала также лирическую прозу, эссе о А.С. Пушкине, А. Белом, В.Я. Брюсове, М.А. Волошине, Б.Л. Пастернаке и др.
    Моим стихам, написанным так рано,Что и не знала я, что я поэт…  Многие сборники Марины Цветаевой начинаются сегодня с этого стихотворения. В этих строках юная Цветаева выразила предопределение своей судьбы ещё с рождения, то, что не даётся образованием, воспитанием, трудом, а дарится как дар, будто бы даже незаслуженный, будто бы даже случайный — на кого укажет «перст рока гениальности». Марина оказалась в числе редких счастливчиков, и уж совсем редчайших среди женщин, которым Бог подарил истинный поэтический талант. Гений поэта — сама по себе штука весьма таинственная, странная, неуправляемая, подчас жестокая. Но от настоящего дара убежать невозможно, он, как рука или нога человека — болит, но и не избавишься, не отрубишь.
Мария Александровна Цветаева, мать Марины, записала в дневнике: «Четырехлетняя моя Муся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, — может быть, будет поэт?» Впрочем, это мимолётное признание вскоре забылось, а Марину мать с ранних лет учила музыке и, как видно, весьма успешно. Девочка проявляла незаурядное дарование, радуя своих родственников виртуозной игрой на пианино.
Её воспитывали по всем правилам порядочной, очень интеллигентной семьи конца XIX — начала XX века. Иван Владимирович Цветаев, профессор, заведующий кафедрой Московского университета, известный учёный-филолог, увлёкся идеей создания в Москве Музея изящных искусств, идеей почти безумной, невозможной, а потому и такой привлекательной. Ему было сорок шесть лет, когда родилась Марина, и он запомнился ей и её младшей сестре Асе добродушным, всегда жизнерадостным, не позволявшим себе распущенности быть дома усталым или раздражённым от работы, вечно погруженным в дела будущего музея. Жена, Мария Александровна, стала верной его помощницей. Она прекрасно рисовала, музицировала, знала четыре языка, а потому не раз ездила вместе с Иваном Владимировичем в художественные центры Европы, вела деловую переписку, занималась бумагами. Замуж она, по сути дела, вышла без любви, как Татьяна Ларина — за «заслуженного перед отечеством генерала», за друга и соратника отца, и чтобы забыть, как водится, свою первую, страстную юношескую любовь, от которой в дневнике Марии Александровны остались только инициалы «С.Э.». По странному, почти мистическому совпадению эти же инициалы были и у суженого её старшей дочери Марины — Сергея Эфрона.
В их доме всегда чувствовалась атмосфера скрытой трагедии. Смерть от родов первой жены Ивана Владимировича, красавицы Иловайской, оставившей двоих детей — девочку Леру и младенца Андрюшу, сделала Цветаева безутешным вдовцом, и несмотря на то, что в дом пришла молодая жена, художнику был заказан огромный портрет умершей. Мария Александровна не могла справиться с горечью отравленного самолюбия, она была здесь второй, после той, дух которой витал в доме, и, заглушая боль, молодая женщина часами играла на пианино под портретом своей невольной соперницы. Мария Александровна, как человек умный, тонкий и благородный, пыталась увещевать свою ревность: «К кому же? К бедным костям на кладбище?» — писала она в дневнике. Однако подавить собственные дикие чувства порой труднее, чем понимать их, и отношения с падчерицей складывались чрезвычайно напряжённо.
И всё же семейные проблемы не омрачили раннего детства маленьких девчонок — детей Цветаева от второго брака. Они росли как настоящие московские барыньки — с маскарадами, ёлками, няньками, театрами и выездами на лето в деревню. Сто лет, без малого, русское дворянство воспитывало так своих дочерей. И когда любящая и любимая матушка заболела чахоткой, они, по всегдашней традиции приличных семейств, отправились в Италию на лечение. Были многочисленные пансионы в Швейцарии, Германии, России, было изобилие книг, интересных знакомств, лучшие музеи Европы. Но Марина жила всегда какой-то своей особой внутренней жизнью, не похожая ни на кого из окружавших её людей.
Она страстно, до болезненности влюблялась, причём пол предмета её увлечённости был неважен, неважно было также и его физическое присутствие. Она сгорала от любви к родственнице Наде Иловайской и оклеивала все стены портретами Наполеона. Однажды отец, зайдя к Марине в комнату, увидел в киоте иконы в углу над её письменным столом Наполеона. Гнев поднялся в нём от это бесчинства! Иван Владимирович, всегда такой мягкий и интеллигентный, не выдержал, закричал. Но неистовство Марины превзошло все ожидания: она схватилась за подсвечник. Эти культы, эти влюблённости прошли через всю жизнь Цветаевой, она не знала меры в своей страсти, она хотела владеть всем и всеми, Вселенной, каждым человеком в отдельности и искала самовыражения в любви и не находила… Но остались гениальные строки — чувства, переплавленные в слова.
По-видимому, во всех своих увлечениях Марина проявлялась как поэт — странное существо, с неземными, непонятными простому человеку реакциями. Пожалуй, только к Сергею Эфрону, за которого она девятнадцатилетней вышла замуж, Марина испытывала вполне человеческие чувства. С ним Цветаева реализовалась, как обычная женщина. Её сестра Ася писала, что Марина была по-настоящему красива и счастлива в первые годы жизни с Сергеем. Они познакомились в Коктебеле, в чарующей южной беззаботности, в компании Волошина и его жены.
По воспоминаниям современников, Сергей Яковлевич был строен, с огромными серо-зелёными глазами, с добродушной улыбкой и сострадательным сердцем. Его любили в компаниях, к нему тянулись, он всегда был весел и непосредственен, легко увлекался. Правда, при внешней несерьёзности он всё-таки не был этаким безответственным «милашкой» и легкомысленным обаятельным повесой. Марина всегда подчёркивала порядочность и даже высокое рыцарство Сергея. Ему посвящены многочисленные строки цветаевских шедевров. И хотя Эфрону не позавидуешь — роль мужа при гениальной поэтессе очень непроста — тем не менее именно Марина увековечила его имя в сердцах потомков: «…Ты уцелеешь на скрижалях», — написала Цветаева в одном из своих стихотворений, обращённых к мужу.
А жизнь уготовила их союзу серьёзные испытания. После революции кипучая энергия Эфрона нашла применение в рядах белого движения. Сергей надолго исчез из семьи, где к тому времени росли уже две девочки. Цветаевой, неумелой и непрактичной в хозяйственных делах, пришлось в одиночку справляться со сложностями быта. Постепенно из Москвы исчезли её прежние друзья, и осень 1919 года застала Марину врасплох — надвигался голод. В отчаянии Цветаева решилась на страшный шаг: она отдала дочерей в приют. Но вскоре они тяжело заболели, и Марине пришлось принять ещё более жуткое решение. Она забирает из приюта старшую Алю в ущерб младшей Ирине и два месяца выхаживает дочь. Зимой 1920 года младшая умерла в приюте. Для Марины это было хождение по первым кругам ада. Прошло всего лишь несколько месяцев, и голос Цветаевой-поэта резко изменился. Из её стихов навсегда ушла прозрачная лёгкость, певучая мелодика, искрящаяся жизнью, задором и вызовом.
Вечером 20 ноября 1920 года Марина присутствовала на спектакле в Камерном театре. В антракте на авансцену вышел режиссёр и объявил, что гражданская война закончена, белые разгромлены, остатки Добровольческой армии сброшены в море. Посреди шумного зала, грянувшего «Интернационал», Цветаева сидела как окаменевшая. Убит? Жив? Ранен? В эти тяжёлые для неё дни родились первые строфы «Плача Ярославны»:
  Буду выспрашивать воды широкого Дона,Буду выспрашивать волны турецкого моря,Смуглое солнце, что в каждом бою им светило,Гулкие выси, где ворон, насытившись, дремлет…  Спустя несколько месяцев Цветаева передала вместе с Эренбургом, выезжавшим за границу, письмо на случай, если Эфрон отыщется. «Если вы живы — я спасена. Мне страшно Вам писать, я так давно живу в тупом задеревенелом ужасе, не смея надеяться, что живы, — и лбом — руками — грудью отталкиваю то, другое. — Не смею. — Все мои мысли о Вас… Если Богу нужно от меня покорности — есть, смирения — есть, — перед всем и каждым! — но отнимая Вас у меня, он бы отнял жизнь…»
Однако Богу, по-видимому, угодно было обрушить на Марину новые испытания.
Весной 1922 года Цветаева уехала вместе с десятилетней дочерью Алей к мужу в Берлин. За четыре года разлуки Цветаева, конечно, не могла забыть, что её семейная жизнь в предреволюционные годы уже была далека от идиллии, но издали казалось, что теперь, может быть, все сложится иначе. Цветаева искренне верила, что своими заклинаниями, своей верностью она спасла жизнь Сергею, но семейная жизнь оказалась очень непростой. Они переехали в красивейшее, но глухое местечко под Прагой, потому что жизнь здесь была дешевле, а самой постоянной проблемой их существования теперь на долгие годы стали деньги.
Неустроенный быт стал для Цветаевой настоящей Голгофой. Необходимо было стирать, готовить, выгадывать на рынках дешёвую еду, латать прохудившуюся одежду. «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом», — писала она в письме одному из своих корреспондентов. Но это было лишь начало. Жизнь в Чехии позже ей казалось счастливой. Здесь она пережила страстную и мучительную любовь к другу Сергея, Константину Родзевичу. Радостный, уверенный, земной Родзевич покорил Цветаеву, увидев в ней не поэта, а просто женщину. Он, по-видимому, мало понимал её стихи, не стремился быть тоньше и значительнее, чем есть на самом деле, всегда оставался собой. «Я сказала Вам: есть — Душа. Вы сказали мне: есть — Жизнь». Ему посвящена одна из самых пронзительных поэм Цветаевой — «Поэма конца».
Разразился настоящий скандал. Эфрон тяжело переносил очередное увлечение жены, для него стали настоящей пыткой метания Марины, её раздражение, отчуждение. Они слишком срослись, слишком многое было пережито, слишком одиноки они были в мире, чтобы он мог её оставить. Но и жить с неуравновешенной, не умевшей лгать, преувеличенно все воспринимавшей талантливой поэтессой становилось всё труднее. Чаша весов при решающем выборе Марины всё-таки качнулась в сторону Эфрона. Цветаева смогла отойти от Родзевича, но отношения с Сергеем никогда уже не стали прежними:
  Ты, меня любивший дольшеВремени. — Десницы взмах! —Ты меня не любишь больше:Истина в пяти словах.  У неё были и потом романы, но больше не на деле, а в письмах. Она просто не могла жить, не заполняя душу кумирами и восхищением. Когда этот источник иссяк, засохло и её творчество, а значит, и жизнь покинула её, ибо для Цветаевой земное бытие невозможно было без поэзии. Со своими корреспондентами, Борисом Пастернаком и Рильке, которым она писала потрясающие по интимной откровенности письма, она практически не встречалась. Несколько тягостных встреч с Пастернаком, и никогда — с Рильке. Тем не менее, читая сегодня её строки, трудно поверить в это обычному читателю, как не верила своему мужу жена Пастернака, запретившая однажды в порыве ревности переписку с Цветаевой. Сегодня много говорят о романах Марины, о её лесбийской любви, но часто забывают, что имеют дело с поэтом, которому очарованность тем или иным человеком нужна была так же, как обывателю еда и сон, нужна была, чтобы пребывать в высоком, самосжигающемся накале творческого вдохновения.
Франция, куда семья Эфронов, к тому времени состоявшая уже из четырех человек (в 1925 году у Цветаевой родился сын), переехала, встретила русских эмигрантов неласково. Ещё сильнее сжимались тиски нищеты. Многие современники отмечали, как рано постарела Марина, как обносилась её одежда, и только на неухоженных, красных руках по-прежнему блестели, переливались дорогие перстни, с которыми Цветаева не могла расстаться даже по бедности. Её максимализм, несдержанность, неумение улыбнуться в нужный момент нужному человеку, полное отсутствие того, что называется «политикой», сделали Цветаеву одиозной фигурой в обществе русских писателей и издателей, которое уже успело сложиться к тому времени в Париже. Семья жила в основном на подачки друзей и на постоянно вымаливаемое пособие из Чехии.
Она устала от быта. Самое драгоценное для писания время — утро — она вынуждена была проводить в неблагодарных занятиях по дому. «Устала от не своего дела, на которое уходит жизнь»; «Страшно хочется писать. Стихи. И вообще. До тоски». К тому же то, что было написано, не печаталось, а если и печаталось, то с такими купюрами, унижениями, отсрочками, что это приводило Цветаеву в бешенство.
В семье тоже не всё было благополучно. Деятельный Эфрон сблизился с прокоммунистическими организациями. Он обратился в советское посольство в Париже с просьбой о возвращении на родину. Но сталинской машине нужны были жертвы, и доверчивый Сергей стал агентом НКВД. Тень неблаговидной деятельности мужа пала и на Цветаеву. Она, чуждая всякой политике, оказалась в изоляции. Дома она ещё пыталась сопротивляться, понимая интуитивно, в какую яму затягивает семью муж, но было слишком поздно. Подросшая, умная, талантливая дочь Аля заняла сторону отца, она считала мать безнадёжно отставшей от жизни мечтательницей, поэтессой, пережившей свою эпоху. Поистине, нет пророка в отечестве своём. И даже маленький сын Мур канючил об отъезде в Россию. Марина, отчаявшись убедить близких, только бумаге могла доверить свои сомнения:
  Не нужен твой стих —Как бабушкин сон.А мы для иныхСновидим времён.  * * *   Насмарку твой стих!На стройку твой лесСтолетний!— Не верь, сын!  Единственной верой, которая осталась у Цветаевой, была вера в своё предназначение, в свой дар, данный ей Богом. Она надеялась, что придёт время и сын, её наследник, будет «богат всей моей нищетой и свободен всей моей волей». Но даже этой надежды не пощадил злой рок. Троих детей родила Цветаева, и никто не уцелел в молохе войн и революций XX века.
Первой уехала в Москву Аля. От неё приходили восторженные письма, ей нравилось там все, она сотрудничала в журнале, правда, нештатно, но обещали вскоре взять и в штат. За ней тайно последовал и Сергей. В октябре 1939 года Цветаеву вызвали в полицию по делу об убийстве сотрудника НКВД Игнатия Рейсса. Во время допроса во французской полиции Марина все твердила о честности мужа, о столкновении долга с любовью и цитировала наизусть Корнеля и Расина. Вначале чиновники думали, что она хитрит, но потом, усомнившись в её психическом здоровье, вынуждены были отпустить поэтессу. Уходя, Марина бросила сакраментальную фразу о своём муже: «Его доверие могло быть обмануто, моё к нему остаётся неизменным». Что ж, в то страшное время идеи ценились выше человека и предавали самых близких людей по убеждению, а не из подлости. И нам перед ценностями Цветаевой можно только преклоняться. Поэзия стала последним убежищем человеческой духовности и достоинства.
Через несколько месяцев после приезда Цветаевой в Москву, на даче НКВД в Болшево, где поселилась семья, была арестована Аля, а потом Сергей. Это был последний круг ада, который Марина не могла пережить. Она ещё сопротивлялась долгие два года. Стихи, её драгоценные дети, больше не появлялись на свет. Она существовала ради ежемесячных передач дочери и мужу в тюрьму и ради подростка-сына. Когда в 2000 году будет открыт полностью архив Цветаевой, засекреченный до времени по желанию Али, мы узнаем, по-видимому, новые подробности гибели Марины Ивановны.
Она повесилась в Елабуге в последний день лета сурового 1941 года.

 

 

Ответ #3: 01 04 2010, 16:58:02 ( ссылка на этот ответ )

(1632—1675)
Раскольница. Состояла в переписке с Аввакумом, оказывала помощь его семье. Вопреки угрозам и пыткам осталась верной расколу. Арестована в 1671 году, умерла в заточении в Боровске. Ей посвящена картина В.И. Сурикова.
  Облик боярыни Морозовой в национальной памяти слит с любимой народом картиной В. Сурикова. Ещё писатель В. Гаршин, увидев сто лет назад на выставке полотно художника, предсказал, что потомки будут не в состоянии «представить себе Феодосию Прокопьевну иначе, как она изображена на картине». Современнику трудно быть беспристрастным, но мы понимаем — Гаршин оказался хорошим пророком. Многие наши сограждане представляют себе боярыню Морозову суровой, пожилой женщиной, как на полотне, которая фанатично взметнула руку в двоеперстии. Что ж, Суриков отлично знал историю и в главном не пошёл против правды, ну а детали вымысла потребовались ему ради символических обобщений.
Феодосия Прокопьевна не была стара — взгляните на даты её жизни. Арестовывали Морозову за четыре года до смерти, тогда ей не было и сорока, но мученицу за идею народная память могла запечатлеть лишь пожившей, мудрой и чуждой всяческого легкомыслия.
Отчего же слава боярыни Морозовой перешагнула века? Почему среди тысяч страдальцев за веру именно этой женщине суждено было стать символом борьбы раскольников против «никонианцев»?
На картине Сурикова боярыня обращается к московской толпе, к простолюдинам — к страннику с посохом, к старухе-нищенке, к юродивому, ко всем тем, кто и вправду представлял социальный слой борцов против новых обрядов. Но Морозова была не рядовая ослушница. Чудов монастырь, куда везли боярыню, находился в Кремле. Неизвестно, глядел ли царь Алексей Михайлович с дворцовых переходов, как провожал народ свою любимицу, как возглашала она анафему «нечестивцам», но в том, что мысль о Морозовой преследовала его, не давала ему покоя, нет ни малейшего сомнения. Феодосия Прокопьевна слишком близко стояла к престолу, слишком хорошо знала царя, а кроме того, род Морозовых был одним из самых знатных. Таких высокопоставленных семей в России было меньше десятка, во всяком случае, Романовы, к которым принадлежал Алексей Михайлович, имели не больше прав на престол, чем любой из Морозовых. Можно себе представить, сколь неуютно чувствовал себя царь, отдавая приказ об аресте боярыни. Но были ещё и другие обстоятельства для беспокойства.
Братья Морозовы, Борис и Глеб, приходились родственниками отцу царя Михаилу и в юности служили у старшего Романова спальниками, что означало исключительное положение при дворе. Когда в 1645 году семнадцатилетний Алексей венчался на престол, Борис Морозов стал его ближайшим советником. Именно боярин выбрал для царя жену Марию Ильиничну Милославскую и на свадьбе играл первую роль — был у государя «на отцово место». Через десять дней Борис Морозов, вдовец и человек уже пожилой, женился вторым браком на царицыной сестре Анне и сделался царским свояком.
Из своего исключительного положения он извлёк всё, что можно. И если хорошее состояние для барина тех лет составляло владение тремястами крестьянскими дворами, то у Морозова их было более семи тысяч. Неслыханное богатство!
Карьера Глеба Ивановича, человека вполне заурядного, всецело зависела от успехов его брата. Младший Морозов женился на неродовитой семнадцатилетней красавице Феодосии Соковниной, которая очень дружила с царицей. Борис Иванович умер бездетным, и все его огромное состояние отошло к младшему брату, который тоже вскоре скончался, сделав свою вдову и отрока Ивана Глебовича самыми богатыми людьми государства Российского.
Феодосию Прокопьевну окружало не просто богатство, но роскошь. Современники вспоминали, что она выезжала в карете позолоченной, которую везли 6—12 лучших лошадей, а позади бежали человек триста слуг. В морозовском имении Зюзино был разбит огромный сад, где гуляли павлины. Учитывая всё это — удачное замужество Феодосии Прокопьевны, роскошную жизнь, личную дружбу с царской семьёй, — можно понять протопопа Аввакума, который видел нечто совершенно исключительное в том, что боярыня Морозова отреклась от «земной славы». Феодосия Прокопьевна действительно стала ярой противницей церковных реформ. В ней бушевал темперамент общественного деятеля, и она сполна смогла себя реализовать, защищая старую веру.
Дом богатой и влиятельной Морозовой превратился в штаб противников нововведений, критиков внесения исправлений в церковные книги, сюда приезжал, подолгу жил, получая приют и защиту, вождь раскольников — протопоп Аввакум. Целыми днями Феодосия Прокопьевна принимала странников, юродивых, священников, изгнанных из монастырей, создавая своеобразную оппозиционную партию царскому двору. Сама Морозова и её родная сестра княгиня Евдокия Урусова были слепо преданы Аввакуму и во всём слушались пламенного проповедника. Однако было бы неправильным предполагать, что Феодосия Прокопьевна была фанатичкой и «синим чулком». Даже Аввакум замечал, что Морозова отличалась весёлым и приветливым характером. Когда умер старый муж, ей было всего тридцать лет. Вдова «томила» тело власяницей, но и власяница не всегда помогала усмирить плоть. Аввакум в письмах советовал своей воспитаннице выколоть глаза, чтобы избавиться от любовного соблазна. Уличал протопоп Морозову и в скупости по отношению к их общему делу, но, скорее всего, это была не просто скупость, а рачительность хозяйки. Феодосия Прокопьевна беззаветно любила своего единственного сына Ивана и хотела передать ему все морозовские богатства в целости и сохранности. Письма боярыни опальному протопопу, помимо рассуждений о вере, наполнены чисто женскими жалобами на своих людей, рассуждениями о подходящей невесте для сына. Словом, Феодосия Прокопьевна, обладая завидной силой характера, имела вполне человеческие слабости, что, конечно, делает её подвижничество ещё более значительным.
Феодосия Прокопьевна, будучи близкой подругой жены царя, имела сильное на неё влияние. Мария Ильинична, конечно, не противилась мужниным реформам церкви, но душою всё-таки сочувствовала обрядам своих родителей и прислушивалась к нашептываниям Морозовой. Алексею Михайловичу вряд ли это могло понравиться, но царь, любивший жену, не допускал выпадов против боярыни, хотя последняя становилась всё более нетерпимой по отношению к нововведениям и открыто поддерживала врагов государя.
В 1669 году царица умерла. Два года ещё Алексей Михайлович опасался трогать непокорную боярыню. Видимо, сказывалась печаль по безвременно ушедшей жене, но больше всего боялся царь возмущений старинных боярских родов, которые могли бы усмотреть в посягательстве на Морозову прецедент расправы с высокопоставленными семьями. Тем временем Феодосия Прокопьевна приняла постриг и стала именоваться инокиней Феодорой, что, конечно, усилило её фанатизм и «стояние за веру». И когда в 1671 году утешившийся, наконец, царь играл свадьбу с Натальей Кирилловной Нарышкиной, боярыня Морозова во дворец явиться не пожелала, сославшись на болезнь, что Алексей Михайлович счёл оскорблением и пренебрежением.
Вот тут-то царь припомнил Феодосии Прокопьевне все былые обиды; сказалось, видимо, и то, что самодержец, как простой смертный, недолюбливал подругу любимой жены и, как всякий мужчина, ревновал к ней. Алексей Михайлович обрушил на непокорную боярыню всю свою деспотическую силу.
Ночью 14 ноября 1671 года Морозова в цепях была препровождена в Чудов монастырь, где её уговаривали причаститься по новому обряду, но старица Феодора ответила твёрдо: «Не причащуся!» После пыток их вдвоём с сестрой отправили подальше от Москвы в Печерский монастырь. Здесь содержание узниц было относительно сносным. Во всяком случае боярыня имела возможность поддерживать общение со своими друзьями. Её навещали слуги, приносили еду и одежду. Протопоп Аввакум по-прежнему передавал наставления своей духовной дочери. А она как раз нуждалась в тёплой, сострадательной поддержке — у боярыни умер её единственный, горячо любимый сын. Горе увеличивалось ещё и тем, что она не могла с ним проститься, да и каково ей, монахине Феодоре, было узнать, что сына причащали и похоронили по новым «нечестивым» обрядам.
Новый патриарх Питирим Новгородский, сочувствовавший сторонникам Аввакума, обратился к царю с просьбой отпустить Морозову и её сестру. Кроме соображений гуманности, в этом предложении была и доля политического умысла: заключение твёрдой в своей вере боярыни, её сестры и их подруги Марии Даниловой производило сильное впечатление на русский люд, и их освобождение скорее привлекало бы к новому обряду, чем устрашение. Но царь, нежестокий по своей природе, на этот раз оказался непреклонен. Снова напрашивается версия, что его жгла какая-то личная обида на Морозову, а может быть, он чувствовал себя неловко перед Феодосией Прокопьевной из-за женитьбы на молодой красавице Нарышкиной и хотел забыть о прошлом. Впрочем, чего гадать?..
Обдумав обстоятельства казни ненавистной Морозовой, Алексей Михайлович решил, что не стоит предавать узниц сожжению на костре, ибо «на миру и смерть красна», а повелел заморить староверок голодом, бросив их в холодную яму Боровского монастыря. Все имущество боярыни Морозовой было конфисковано, братьев её вначале сослали, а потом тоже казнили.
Драматизм последних дней Феодосии Прокопьевны не поддаётся описанию. Бедные женщины, доведённые голодом до отчаяния, просили у тюремщиков хотя бы кусочек хлеба, но получали отказ. Первой 11 сентября скончалась княгиня Урусова, за ней 1 ноября умерла от истощения Морозова. Перед смертью она нашла в себе силы попросить тюремщика вымыть в реке её рубаху, чтобы по русскому обычаю умереть в чистой сорочке. Дольше всех, ещё целый месяц, мучалась Мария Данилова.
Великий когда-то род Морозовых перестал существовать.

 

 

Ответ #4: 01 04 2010, 17:06:58 ( ссылка на этот ответ )

(1910—1998)
Балерина, народная артистка СССР (1951), дважды герой Социалистического труда (1974, 1980). В 1928—1944 годах выступала в Театре оперы и балета им. Кирова (Ленинград), в 1944—1960 годах — в Большом театре (Москва), затем работала там же балетмейстером-репетитором. Лауреат Ленинской премии (1957), Государственной премии СССР (1941, 1946, 1947, 1950).
  В глазах обывателя люди публичных профессий имеют определённый имидж: они должны быть общительны, если не сказать — богемны, раскованны, эксцентричны, вызывающи, кокетливы, словом, они обязаны всем своим видом показывать, что пришли из другого, праздничного мира, где отношения экзальтированны и возвышенны, а серая скука обыденности никогда не посещает их дом. В общем, актёр, в наших глазах, — это не профессия, а образ жизни, склад характера, постоянное желание быть на виду.
Великая Уланова своей судьбой, своим отречением, подвижничеством развенчала этот устойчивый миф об артисте. Галина Сергеевна жила так, будто её род деятельности связан с затворничеством, высоким святым служением, куда неизбранным, суетливым пути нет.
Родители Улановой — балетный актёр и режиссёр С.Н. Уланов и М.Ф. Романова, классическая танцовщица и выдающийся педагог. Естественно, что Галина с детских лет начала понимать, как трудна жизнь артиста балета, тем более что росла она в тяжёлые послереволюционные годы. Отец и мать подрабатывали за пайку хлеба — танцевали в кинотеатрах перед сеансами. Через весь Петербург, пешком, в дождь и снег, они, подхватив под руки маленькую дочку, тащились в холодные кинотеатры, где Мария Федоровна, стуча зубами от холода, стаскивала валенки и ныряла в атласные туфельки. «Они танцевали с огромным увлечением, — писала Уланова в воспоминаниях, — танцевали так, что люди, сидевшие в нетопленом зале… улыбались, счастливые тем, что они видят красивый и лёгкий танец, полный радости, света и поэзии». Пока шёл сеанс, актёры отдыхали, отогреваясь в каморке киномеханика и готовясь к следующему выступлению, а Галя смотрела фильм, неизменно — с обратной стороны экрана, засыпая за этим «интересным» занятием. Ночью отец через весь замёрзший город нёс девочку домой на руках.
Первые балетные занятия Улановой также были связаны с холодными залами, голодными обмороками, потому неудивительно, что нашей героине балет никогда, даже «в розовом» детстве, не казался чем-то похожим на сказку. «Нет, я не хотела танцевать. Непросто полюбить то, что трудно. А трудно было всегда, это у всех в нашей профессии: то болит нога, то что-то не получается в танце…»
В балетной школе маленькая Уланова часто плакала и требовала, чтобы её взяли домой. Она ненавидела занятия, каждодневную балетную муштру. Думала ли тогда маленькая Галя, что нудный тренинг станет привычкой, без которой она не сможет прожить и дня? Тогда она просто страшилась той маминой суровости, с которой Мария Федоровна внушала девочке мысль: «Если ты не станешь заниматься, ты будешь ничем, у тебя не будет даже профессии, ты будешь никчёмной балериной… Надо, надо работать!» Остаться без профессии казалось самой страшной карой в семье Улановых, а в качестве профессии воспринимался лишь балет.
И она работала. Трудно было преодолеть усталость, болезненность (Уланова в детстве была крайне слабенькой), скуку и застенчивость. Страшная стеснительность мешала девочке во всём. Она не могла заставить себя отвечать на уроках, и, потупив голову, глотала слезы, когда учитель вызывал её к доске. Интересно, что подобный «речевой» зажим остался и у великой Улановой. Однажды после долгой болезни артистка появилась в театре, где товарищи по сцене устроили ей сердечную, тёплую встречу. Растроганная Галина Сергеевна стала думать, как ей ответить на это. «Завтра, перед началом репетиций, — советовали ей, — скажите всем несколько слов благодарности». Но это было свыше её сил, страх перед необходимостью сказать «речь» обрекал Уланову на безмолвие. Тогда она заказала в цветочном магазине маленькие букетики и на следующий день на пюпитре каждого музыканта, на гримировальном столике каждого актёра лежали цветы от Улановой.
В этом поступке вся Уланова, с её органическим неприятием пышного слова — «мысль изречённая — есть ложь», с её деятельной натурой, лучше сказать, — действенной. Её природа вся в действии, её мышление — действие, и ничего показного, придуманного. Ещё в балетной школе за уроки условной пантомимы Галя получала «кол». Как только дело доходило до изучения старых приёмов пантомимы с её вычурной и манерной жестикуляцией, столь далёкой от жизни, у девочки буквально опускались руки, она чувствовала себя одеревеневшей и бессильной. Так она бессознательно протестовала против балетной фальши.
В семье Улановых решительно порицались искусственные улыбки, показные чувства, считалось, что жизнь и так слишком сложна, чтобы тратить силы на мелочи и истерические позы. Такая установка помогла девочке, рано попавшей в балетный мир, где красота часто мешается с красивостью, вдохновение — с фальшью и вычурностью, сохранить естественность.
«Это была балерина неулыбчивая, — говорил руководитель балетной труппы Кировского театра Ф. Лопухов, — лишённая даже тени кокетства, желания нравиться». А ведь балерина обязательно должна кокетливо и задорно улыбаться, так думают многие. Даже мать Улановой, стоя однажды во время спектакля дочери за кулисами, умоляюще шептала: «Галя, ну улыбнись, ради Бога, улыбнись, хоть разочек…» Но Галя не хотела улыбаться заученной улыбкой, жить придуманными чувствами. Она существовала в танце, как подсказывало ей сердце. С первых шагов по сцене Уланова жила в танце по-своему. И не потому, что была она строптива или желала казаться оригинальной, а потому, что не могла выражаться иначе. Это было прекрасное «своенравие» гения.
Уланова несла в танце тему каких-то строго затаённых размышлений о жизни, о человеке. Лопухов рассказывал, что, входя в зал, где занималась ещё юная Уланова вместе со своими сверстницами, он часто ловил себя на том, что смотрел только на Уланову: «…она привлекала внимание тем, что всегда танцевала, словно не замечая окружающих, как будто бы для себя самой, сосредоточенно погруженная в свой особый духовный мир».
Последние четыре года обучения в школе Уланова занималась у выдающегося педагога Агриппины Яковлевны Вагановой (она продолжала заниматься у неё и десять лет после окончания хореографического училища). Это была настоящая академия классического танца, причём к каждой ученице Ваганова искала индивидуальный подход, не снижая при этом требований к мастерству. То, что легко давалось балеринам виртуозного плана, не всегда подходило хрупкой Улановой. Агриппина Яковлевна чутко прислушивалась к органике своей не похожей ни на кого ученицы: «Тонкая, хрупкая, неземное создание…» — писала Ваганова впоследствии.
Её дебют в качестве профессиональной танцовщицы состоялся 21 октября 1928 года — в «Спящей красавице» Уланова танцевала партию Флорины. Выступление в «Лебедином озере» принесло ей уже настоящую известность. Её сравнивали с молодой, но уже знаменитой в то время Мариной Семёновой, отмечая в исполнении такую же чистоту и строгость школы и указывая на особенности — «какая-то особая увлекающая скромность жеста». Но несмотря на очевидное признание балетной критики и публики, сама Уланова была крайне неудовлетворена собой, она продолжала мучительно искать, она жаждала достичь совершенства, ибо без него она не могла существовать на сцене. «Обещание самой себе выполнить то-то и то-то было моим принципом, основой всей моей жизни. Такое воспитание воли вошло в привычку и стало источником того, что называют моим успехом. То, что так таинственно называется вдохновением, творчеством, не что иное, как соединение труда и воли, результат большого интеллектуального и физического напряжения, насыщенного любовью…»
Она действительно не сразу стала великой и неповторимой. Ей долго мешали скованность и «закрытость». Подруга Улановой, балерина Вечеслова, вспоминала, что поначалу молодая актриса от смущения на репетициях не могла смотреть в глаза партнёру. «На спектакле было легче. Там я не видела зрительного зала, глаз зрителей, а на сцене мои партнёры, оставаясь самими собой, приобретали ещё и какие-то другие черты».
Первые выступления Улановой, красивые, чистые по линиям, пластичные, смотрелись несколько холодноватыми, анемичными. По словам одного критика, «первые ростки были слабыми… если говорить языком ботаники, им не хватало хлорофилла». Она обещала стать балериной строгих классических поз и отвлечённых образов. И может быть, она так и осталась бы строгой, правильной танцовщицей, если бы не проснулись в ней скрытые духовные силы. Только когда в молодой актрисе созрела творческая мысль, когда неустанный труд дал ей покой и уверенность, начался процесс её стремительного художественного роста, сделавший её той легендарной Улановой, которую мы знаем.
Она до конца использовала и развила свои природные возможности. Вся её деятельность — пример гармонического сочетания вдохновения с рациональным началом, гениальных озарений и «чёрного» труда. Говоря об Улановой, необходимо говорить о «рацио», об интеллекте балерины. Возможно, она была первой «интеллектуальной» танцовщицей балета. Непривычное сочетание этих слов и есть Уланова.
Анна Ахматова как-то сказала: «У каждой великой балерины было какое-то выдающееся качество, какой-то „дар природы“ — у одной редкая красота, у другой изумительные ноги, у третьей царственная осанка, у четвёртой сверхъестественная неутомимость и сила. У Улановой не было ничего этого, она была скромной и незаметной Золушкой среди них, но как Золушка победила всех своих сестёр, так и она поднялась на особую, недоступную остальным красоту».
Поскольку вся правительственная программа развлечений в советские годы сводилась к балетным представлениям, в середине сороковых годов «двор» потребовал переезда великой актрисы в Москву. Непросто приживалась Уланова в Большом театре — сказывалась разница школ, при том, что даже маленькие нюансы способны были вывести педантичную балерину из равновесия. Галина Сергеевна долгое время приглядывалась к классам столичных педагогов, пока не остановилась на классе А.М. Мессерера.
«В Ленинграде я привыкла к довольно строгой, сдержанной манере танца. Московская школа танцев — более свободная, раскрепощённая, что ли, эмоционально открытая, — говорила Уланова. — Здесь и сцена больше, требующая большего размаха. Мне нужно было понять и освоить этот стиль, и я пошла не в женский, а в мужской класс Мессерера. Этот класс помог мне обрести большую полетность и широту танца».
В Москве Уланова станцевала одну из самых лучших своих партий в «Золушке». Работа над новой партией для Улановой всегда была серьёзным жизненным этапом, вехой, все её помыслы в этот период были заняты предстоящей ролью. Она недоумевала, как актёры могли забыть о работе, едва шагнув за порог репетиционного зала: «Это ремесленничество, так ничего не может выйти». У самой Улановой размышления над ролью продолжались практически беспрерывно: «Гуляя в лесу или заваривая дома кофе, разговаривая со знакомыми или читая роман, всегда готовишь роль. Приняв её в своё сердце, ты уже не освободишься от неё никогда…» Однажды, задумавшись о партии Жизели, она, минуя дом, случайно уехала в Детское Село (сейчас — Царское). Очутившись за городом, в тишине прекрасного парка, Уланова уселась на скамейку в одной из пустынных аллей и стала проигрывать в воображении роль Жизель. Очнулась она от аплодисментов окружающих её людей. Незаметно для себя Уланова показала импровизированный танец в пушкинском парке.
16 мая 1928 года Уланова на сцене Ленинградского театра оперы и балета танцевала свой выпускной спектакль — «Шопениану» М. Фокина. Все присутствовавшие в зале знали, что этот спектакль — начало артистического пути юной балерины.
29 декабря 1960 года Уланова тоже танцевала «Шопениану», и никто не знал, что это её последний спектакль. Между этими двумя «Шопенианами» — целая эпоха в истории хореографии, её золотая страница.
Уланова ушла тайком, ушла со сцены в легенду. Но миф Улановой продолжает занимать критиков, любителей балета. Один из них писал: «Расцвет балета в XX веке в немалой степени вызван интересом современного искусства к глубинам психологии. Не потому ли величайшей балериной наших дней признана не самая виртуозная, не самая театральная, но самая чуткая к этому подспудному брожению души Уланова?»

 

 

Страниц: 1 2 3 ... 24 | ВверхПечать