Григорий Палама (1296-14.11.1359): Мистика, признанная ортодоксией
Заглавие настоящей статьи содержит в себе два понятия, являющиеся, как обычно принято считать, взаимоисключающими. Как свидетельствует весь исторический опыт, совместить мистицизм и ортодоксальное вероучение, не выходя за рамки доктрин и догматов, признаваемых этим вероучением безусловно обязательными для всех верующих, — задача высочайшей степени сложности, и за весь период существования «мировых религий» более или менее удовлетворительно справиться с ней удалось, кажется, одному только аль-Газали. В христианстве подобная попытка была предпринята уже па самом исходе существования Византийской империи, и связана она была с именем Григория Паламы. Формальное признание его учения — паламизма — официальным учением Православной церкви стало свершившимся фактом в 1351 г. (почти ровно за сто лет до падения Константинополя), однако в действительности превратить мистическое учение в интегральную составную часть теологической доктрины так и не удалось, несмотря на самые благие намерения и массу затраченных усилий.
Создатель паламизма родился в богатой и уважаемой аристократической семье, представители которой подали немало примеров достойного служения одновременно «царству Божьему» и «кесареву» — в особенности его отец, сенатор и горячий ревнитель православия, принявший к концу жизни монашеский постриг. При его поддержке Григорий Палама получил всестороннее светское и богословское образование, но с самого начала готовил себя не к политической карьере, а к духовному служению. Еще будучи семнадцатилетним юношей, он, в присутствии самого императора и других влиятельных лиц, продемонстрировал им такие глубокие познания в теологии и философии, что вызвал неподдельный восторг и изумление у всех присутствующих. Спустя три года Григорий Палама принял окончательное решение посвятить себя Богу и ушел на Афон. Здесь и случилось, по-видимому, главное событие в его жизни: он впервые соприкоснулся с исихастской практикой «умной молитвы» и «священного безмолствования», основанной на существовавшей в течение многих столетий в монастырях и скитах христианского Востока особой психотехнике, сочетавшей в себе тщательно разработанные приемы психофизиологического контроля над низшими функциями организма с непрестанными молитвенными обращениями к Иисусу Христу.
Само понятие исихия (от греч. «hesychia», что означает спокойствие, мир, тишина или молчание) вошло в христианский, главным образом монашеский, лексикон еще в IV в. и означало «состояние покоя и внутреннего безмолвия, которого монах достигал победой над страстями и которое позволяло ему перейти к созерцанию» (И. Менендорф). Здесь уместно заметить, что «испытание молчанием» являлось неотъемлемой составной частью общего цикла эзотерических инициаций во многих дохристианских тайных обществах, например, у рапаитов, упоминаемых в угаритских текстах II тыс. до н. э. (семь лет в пустыне в полном уединении и безмолвии), пифагорейцев (где оно увязывалось с практикой анамнезиса) и ессеев. Часто встречающееся в мистической литературе сочетание образов безмолвия и тьмы, или тени, актуализировало в сознании основную апофатическую установку мистического богословия: поскольку мир Божественный и земной, человеческий, традиционно воспринимались мистиками как «позитив» и «негатив», то и путь истинного Богопознания ассоциировался, прежде всего, с последовательным приглушением и умалением всех чувственных ощущений, в особенности наиболее интенсивных из них, связанных со зрением и слухом. Ведь для того, чтобы «зреть тьму», не нужны глаза, так же как и не нужен физический слух для того, чтобы внимать «голосу безмолвия». (В позднейшей эзотерической литературе эта традиция нашла, например, своеобразное преломление в притчах Эдгара По «Тень» и «Тишина».)
Вернемся, однако, к христианской исихии. Оформление исихазма как целостного мистического (но не эзотерического — это вещи разные) учения, вызревшего в лоне раннехристианской аскетики, обычно связывается с именами восточных «отцов» Евагрия Понтийского и Макария Египетского. Это обстоятельство косвенным образом бросает тень на его ортодоксальность: ведь Евагрий был осужден позднее как еретик-оригенист, а Макарий, как ныне неопровержимо доказано, воспринял свои основные идеи у других еретиков — мессалиан («молитвенников»), представлявших крайне дуалистическое и аскетическое течение в гностицизме; при этом он, правда, сумел придать их учению более умеренный и приемлемый с догматической точки зрения вид. Очевидно, именно тяготевшие над Евагрием и Макарием подозрения в уклонении от правоверия явилось главной причиной более чем сдержанного отношения к исихастской теории и практике со стороны официозного богословия. Начиная примерно с VII в. исихазм уходит куда-то в тень, но не исчезает вовсе, главным образом благодаря подвижническим усилиям афонских старцев. С другой стороны, некоторые его аспекты были восприняты болгарскими богомилами через посредство тех же мессалиан, которые во многом были их духовными предтечами и наставниками. (В Византии богомилов и мессалиан постоянно путали между собой.) Так, например, единственной молитвой, признаваемой богомилами, была та же «Иисусова молитва» («Отче наш»), которая считалась исихастами главным средством стяжания Благодати.
Первая серьезная попытка адаптировать исихазм к ортодоксальному вероучению была предпринята на рубеже X/XI вв. Симеоном Новым Богословом, но особых последствий она тогда не возымела, поскольку объективные условия для этого еще не успели созреть. Однако первый шаг был все же сделан: полузабытое учение наконец вышло из «катакомб», где оно доселе пребывало, на поверхность, и, начиная с этого времени, цепочка духовной преемственности, ведущая от Симеона Нового Богослова к Григорию Паламе, прослеживается по источникам с достаточной достоверностью (см. об этом I часть капитального исследования И. Мейендорфа). Звеном, непосредственно предшествовавшим Григорий Палама, был св. Григорий Синаит (1285—1346), прославленный аскет и реформатор монашеской жизни, воспитавший также двух будущих константинопольских патриархов — сторонников паламизма. Были у Григория Паламы на Святой горе и другие наставники, в том числе поддерживавшие явные и скрытые связи с богомилами, как раз в это время «бесчинствовавшими», согласно официальным донесениям, на Афоне и в его окрестностях. Личные связи Григория Паламы с богомилами и другими «еретиками» представляются также весьма вероятными, хотя, разумеется, открыто об этом факте никогда и нигде не упоминалось, кроме как личными врагами Григория Паламы в пылу полемики. Они даже пустили в ход применительно к своим оппонентам специальное словечко «пуподушники», намекая тем самым на связь между медитативным созерцанием пупа — «сердца чрева» — в исихастской практике и богомильским обычаем сжигать пуповину новорожденных младенцев, а пепел употреблять в пищу. (Это был один из магических способов очищения души, восходящий к древнейшим языческим верованиям.) Однако «пуподушниками» в исихастском смысле было бы правильнее называть индусских йогов, медитирующих, как известно, в той же самой позиции, которая была описана в сочинениях Симеона Нового Богослова и его последователей.
Афонский период в жизни Григория Паламы длился около двадцати лет (с 1315 по 1334 г.), и все это время он ничего не писал и вообще активно никак не проявлялся, — он словно бы умер для внешнего мира, но при этом постепенно накапливал в душе тот драгоценный внутренний опыт, который лег впоследствии в основу «паламистского синтеза». Определенные им для самого себя аскетические рамки были настолько жесткими, что он несколько раз буквально оказывался на грани смерти, и лишь вмешательство наставников предотвращало роковой исход. Лишь тогда, когда Григорий Палама окончательно убедился, что плотское в нем не всецело и необратимо подчинено духовному, он начал свою проповедническую и литературную деятельность, совмещая ее с активным участием во внутрицерковной жизни. Он горячо жаждал обновления этой жизни, глубоко погрязшей в трясине консерватизма и бесплодных схоластических словопрений, и искренне желал, чтобы Церковь сделалась не на словах, а на деле очагом всеобщего спасения.
Вскоре представился и подходящий повод для пробы сил: ученый монах Варлаам, грек по происхождению, но получивший католическое образование и длительное время проживший в Западной Европе, выступил с тезисами, суть которых сводилась к отрицанию сверхъестественной природы божественных энергий. Этот Варлаам, судя по всем имеющимся сведениям, был до мозга костей религиозным рационалистом, для которого любого рода мистика была заведомым шарлатанством, или, того хуже, «еретическим лжеучением»; его сочинения представляли собою гремучую смесь из псевдорелигиозного пафоса, логической казуистики и самого глухого и непробиваемого догматизма. Его активность в значительной мере была инспирирована папским двором, не упустившим возможности использовать столь опасного троянского коня в целях деморализации православных «схизматиков». В самой Византии у Варлаама обнаружилось немало единомышленников и покровителей, в том числе и весьма влиятельных в церковно-политических кругах, и, вполне возможно, троянский конь исполнил бы предназначавшуюся ему роль, если бы на его пути не встал Григорий Палама, обрушившийся на варлаамитов со всей силой своего полемического темперамента и живого религиозного чувства. Разумеется, вел он эту борьбу не в одиночку — ему оказывали духовную и организационную поддержку как собратья по Афону, так и те государственные деятели, которые сумели разгадать истинный подтекст этой сугубо богословской, на первый взгляд, дискуссии.
Что же побудило недавнего отшельника и «молчальника» к столь энергичному вмешательству во внутрицерковную жизнь? Как справедливо отмечают комментаторы русского издания трудов Григория Паламы, святой «больше всего опасался расхоложенности человека перед Богом, опасался того, что постройки философского и научного знания отгородят человеческую душу от живой Божьей любви, что Бог останется где-то в далеком прошлом, во временах великих боговидцев, или что он ... отодвигается куда-то за сферу науки и знания, без которых, по Варлааму, мы ... не можем правильно понимать Писание» (Триады..., с. 354). Григорий Палама, несомненно, раньше, глубже и острее многих почувствовал, к чему способна привести в конечном итоге подобная «материализация» и десакрализация священных образов и символов, при посредстве которых мистики пытались выразить и передать другим людям свое ощущение реальности Божьего присутствия в мире и в человеке; поэтому он решил мобилизовать против холодной рационалистической «религии» Варлаама, которая по сути являлась неявной разновидностью атеизма, живую мистико-религиозную традицию Православной церкви. Отсюда и тот исключительный по силе и внутреннему драматизму накал, которым сопровождались полемические баталии между «паламитами» и «варлаамитами», сделавшиеся ключевым событием в византийской внутрицерковной истории середины XIV в.
Мы уже привыкли к тому, что мистики в своем столкновении с реальными жизненными обстоятельствами обычно терпят поражение и, ввязываясь в борьбу с несравненно более могущественными силами, рано или поздно становятся их жертвами. В случае с Григорием Паламой налицо счастливое и уникальное в своем роде исключение, ставшее возможным в силу сочетания нескольких внешних и внутренних факторов. Рим постоянно усиливал свое давление на Византию, пользуясь, в частности, тем, что все ее внешнеторговые связи находились к этому времени в руках генуэзских и венецианских торговцев. Изнутри страну сотрясали непрекращающиеся гражданские войны и распри между виднейшими аристократическими фамилиями, борющимися за императорский трон. В условиях перманентного духовного и социального кризиса, как всегда бывает, резко усилились мистические настроения; духовенство вдруг вспомнило, что у православия есть собственная мистическая традиция, совершенно незнакомая западному христианству, и в поисках духовной опоры в борьбе против чуждых влияний решило обратиться именно к ней.
Однако окончательно модифицированная версия исихазма — паламизм — восторжествовала лишь в 1351 г., после десятилетней упорной внутрицерковной борьбы и вмешательства императорской власти в лице самого басилевса Иоанна Кантакузена (правил под именем Иоанна VI в 1347—1354 гг.), которому победа Григория Паламы была важна в том числе и для утверждения собственных прав на престол. Эта борьба во всех подробностях описана в специальной литературе, и касаться ее перипетий мы здесь не будем. Постановление Константинопольского собора 1351 г., предающее анафеме учение Варлаама и его единомышленников и объявляющее паламизм «истинным и непогрешительным православным учением о Божестве», было охарактеризовано А.Ф. Лосевым, приведшим его полный текст в одной из своих ранних работ (см.: Очерки античного символизма и мифологии. М.. 1993. с. 894-899), как «наиболее зрелый плод византинизма». Вслед за его принятием по всей стране прокатилась волна преследований антипаламитов, которым неожиданно пришлось испытать на собственной шкуре, что значит носить клеймо «еретиков»: подчас дело доходило и до смертоубийств. Сам Григорий Палама был ко всем этим безобразиям, разумеется, ни в малейшей степени не причастен и неоднократно выступал с попытками примирения враждующих лагерей.
Уже незадолго до смерти ему довелось испытать еще одно торжество — в значительной степени благодаря его усилиям прекратилась гражданская война между Иоанном Канта кузеном и его противниками, хотя самому царственному покровителю Григория Паламы пришлось в результате достигнутого компромисса отречься от трона и принять монашеский постриг. Впрочем, положение самого Григория Паламы было к тому времени настолько прочным, что это обстоятельство уже никак не отразилось на его жизни. После 1347 г., когда Григорий Палама был на архиепископом Фессалоникийским, он практически больше не обращался в своих трудах к темам мистического богословия и перешел к сочинению дидактических трактатов и проповедей для паствы. Последним жизненным испытанием, выпавшим ;:;. его долю и достойно им преодоленным, был годичный плен у турок (1354—1355 гг.). захвативших с целью выкупа корабль, на котором святитель ехал в Константинополь, вместе со всеми пассажирами и экипажем. Впечатления плена и ход оживленных религиозных дебатов с «сарацинами», пытавшимися склонить его к принятию ислама, нашли отражение в любопытнейшем автобиографическом документе — так называемом Послании к своей Церкви.
Лучшие труды Григория Паламы были написаны в конце 1330-х годов в самый разгар полемики с Варлаамом: это прежде всего диалог Феофан, или о Божестве и его неприобщимости и приобщимости и Триады в защиту священнобезмолвствующих. Именно они считаются непревзойденной вершиной восточнохристианского мистицизма, и, по существу, единственной попыткой связного и систематического изложения его основ. Но. прежде чем охарактеризовать их содержательную сторону, необходимо сначала ответить на следующий вопрос: являются ли эти сочинения мистическими в собственном смысле этого слова, как, например, «Метод Священной молитвы... Симеона Нового Богослова или трактат его последователя старца Никифора «О хранении и трезвении сердца»? Ответ будет, как ни странно, отрицательным: и по форме, и по содержанию оба вышеназванных труда Григория Паламы мало чем отличаются от любых других теологическо-догматических трактатов, разве что их тема для них необычна. Место сверхъестественных откровений, прозрений, озарений, без которых невозможно представить себе подлинно мистический текст, здесь заступила догматическая полемика относительно «ипостасей», «энергий», «подобосущия» и прочих туманных теологических материй. Проще говоря, они написаны языком, каким мистики обычно не пользуются, дабы не утратить собственной идентичности. Но именно это и входило в замыслы автора трактатов: обосновать мистическое учение, каковым, безусловно, является исихазм, с догматических позиций, при этом ни в чем не погрешив ни против формальной аристотелевской логики, ни против церковного предания и канонов. Такая установка привела в результате к тому, что само это учение приходится извлекать из текста буквально по отдельным крупицам, высвобождая его из-под груды полемических аргументов и контраргументов.
Но что это, собственно, за учение? В его основе лежит базовая мистическая идея о прижизненном преображении физического естества человека путем благодатного стяжания нетварных Божественных энергий. Теологическому обоснованию принципиальной возможности такого преображения посвящена та, наиболее важная, часть доктрины Григория Паламы, которая именуется «учением о Фаворском свете». Что же касается собственно учения об исихии как практическом способе приобщения к этому таинству, то эта тема звучит в трудах Григория Паламы приглушенно и вообще кажется отодвинутой куда-то на периферию изложения; возникает даже впечатление, что автор изначально не хотел предавать всеобщей огласке тот мистический опыт, который он перенял у афонских старцев. В результате даже в тех немногих случаях, когда автор обращается к психофизиологическим аспектам «умной молитвы», он обычно делает это в самых общих выражениях, то и дело перебивая изложение ссылками на Св. Писание (см., напр., Триады..., с. 44-49).
Григорий Палама учил, что, совершенствуясь в исихии, верующий становится тем самым на наиболее быстрый и надежный путь мистического единения со Христом, который сам показал апостолам пример преображения во плоти, явившись им, согласно всем четырем евангелистам, на горе Фавор в световом теле. Благодаря этому и человек, принявший в себя Христа, потенциально оказывается способен к мистической трансформации: «Залог и начало этого ожидающего нас великого Дара Божия Христос показал таинственно апостолам на Фаворе... Если Господне Преображение на Фаворе — предвосхищение будущего зримого Божия явления в славе, причем апостолы удостоились воспринять его телесными очами, то почему чистые сердцем не могут уже теперь воспринять глазами души это предвосхищение, этот залог Его умного богоявления? И если Сын Божий не только соединил с нашей природой — о безмерность человеколюбия! — Свою Божественную сущность ..., но — о изобилие чуда! — смешивая Себя через причастие Своего святого тела с каждым из верующих, Он соединяется и с самими человеческими существованиями, становясь одним телом с нами..., — то неужели Он не просветит и не озарит души достойных причастников божественным блеском Своего тела в нас, как он освятил тела учеников на Фаворе?» (Триады..., с. 100-101).
Это мистическое единение Божественной и человеческой природ становится возможным, согласно Григорию Паламе, лишь благодаря действию некой тонкоматериальной световой субстанции — Божественных энергий (dynames), которые незримо пронизывают все мироздание и которыми проникается плоть «достойных причастников» в процессе исихастского «стяжания Благодати». Человек не в состоянии воссоединиться с Богом «по существу», поскольку Его существо абсолютно неделимо и с тварной природой несмешиваемо, но может сделать это «по действию», то есть благодаря энергиям. Именно учение о Божественных энергиях является главной опорной точкой всей системы паламитского богословетвования, и одновременно — наиболее уязвимым для критики его пунктом. Мы не отважимся пересказать его своими словами, а дадим его в изложении А.Ф. Лосева, сумевшего сделать это, на наш взгляд, наиболее внятно и доходчиво:
«Свет Фаворский, виденный учениками Христа и подвижниками, ни есть ни сама сущность Божия (ибо энергия сообщима человеку, существо же Божие — несообщимо), ни тварное вещество (ибо иначе тварь обожалась бы через себя саму), но — присносущная энергия сущности Божией, отличная от самой сущности, но неотделимая от нее. Энергия... не вносит в Божество никакого разделения или рассечения, ибо сущность остается сама по себе как бы носительницей этих энергий. Переходя к твари и освящая ее, она сама отнюдь не становится тварью, но продолжает быть неотделимой от Бога, то есть самим Богом. Имя «Бог», следовательно, должно быть прилагаемо не только к сущности Божией, но и к Его энергиям... хотя Бог и не есть Его энергия, ни какая-нибудь одна, ни все взятые вместе» (Очерки античного символизма и мифологии, с. 866).
Благодаря интенсивной мистической практике (аскеза, дыхательные упражнения, «умная молитва») энергии вступают во взаимодействие с психофизиологическими процессами, происходящими в этот момент в человеческом организме; особое внимание при этом должно уделяться деятельности сердца, где, собственно, и происходит «встреча двух миров» (отсюда и особый упор на дыхательные упражнения как на средство физиологической регуляции сердечной деятельности). В результате совместной работы Божественных и человеческих энергий возникает эффект синергии (греч. «соединение, совмещение»): прежняя греховная человеческая плоть как бы испепеляется силой Божественной благодати, и человек становится «новой тварью», обретшей отныне истинную и совершенную святость. Главным признаком этого является открывающаяся у него способность видеть «сердечным (т. е. духовным) оком», не прибегая к естественным органам чувств, те световые феномены, которые происходят на тонкоматериальном плане: «Очистившиеся сердцем через совершающееся в них светоявление знают, что Бог существует и что Он есть как бы свет, вернее же источник умного и невещественного света... Что святые духовно видят свет, как сами говорят, ипостасный, а не символический ... и что этот свет есть невещественное божественное воссияние и благодать, видимые невидимо и понимаемые непостежимо, — они знают на [собственном] опыте; но что есть такое этот свет, они, как сами говорят, не знают» {Триады..., с. 197, 264). Последняя мистическая тайна, как и положено, остается нераскрытой до конца...
Вот такое учение было принято на Константинопольском соборе в качестве истинно православного. Казалось бы, это должно было иметь далеко идущие последствия для всего восточнохристианского мира: впервые людям указан конкретный и практический путь мистического, а не формального (причастие и проч.) единения с Христом и стяжания истинной святости! Должно, но, однако же, не возымело — «быть смогло, но стать не возмогло». Так, в крупнейшей православной стране — России, о паламизме долгое время знали лишь понаслышке, причем сам Григорий Палама значился в трудах по догматическому богословию как «вождь еретиков» и «создатель вздорного и мечтательного учения». (Многочисленные примеры такого рода см. в книге И. Мейендорфа; современную оценку влияния паламизма на древнерусскую культуру и религиозность см. в статье А. Петрова «Византийский исихазм и традиции русского православия» в сборнике «Древняя Русь: пересечение традиций» — М., 1997). Даже такие, безусловно, близкие ему по духу люди, как П. Флоренский или С. Булгаков, о нем почти не вспоминали. Не лучше обстояли дела и за пределами нашего отечества, в других восточноевропейских странах. Можно в целом констатировать, что паламизм остался явлением сугубо локальным, ограниченным во времени и пространстве.
Объясняется же это удивительное на первый взгляд обстоятельство достаточно просто: во-первых, путь «умного делания», предложенный Григорием, доступен, подобно любому другому мистическому опыту, лишь крайне ограниченному числу лиц, а во-вторых, теологическая аргументация, приведенная в его трудах, на поверку оказалась явно несостоятельной. Это многократно демонстрировали оппоненты Григорий Палама, число которых росло год от году несмотря ни на что. Они находили в сочинениях святителя многочисленные прегрешения и против формальной логики, и против догматического богословия, а решение собора объясняли прежде всего соображениями политической конъюнктуры, в чем, скорее всего, были правы. (Даже современные исследователи, явно сочувствующие Григорию Паламе, называют это решение «поспешным и непродуманным».) Сам возмутитель спокойствия после собора 1351 г. всеми силами уклонялся от прямой полемики по поводу самого спорного и уязвимого пункта — учения об энергиях, а когда все же снисходил до нее, то, как правило, предпочитал не давать ответов по существу (так произошло, например, с аргументами самых упорных и хорошо подготовленных его врагов, братьев Кидонисов и Никифора Григоры). Все это лишний раз доказывает, что мистическую доктрину в принципе невозможно обосновать аргументами «положительного» богословия и уже тем более всякого рода формальными силлогизмами. Когда же Григорий Палама обращался к своему излюбленному оружию — апофатическим антиномиям — его противники просто отказывались воспринимать подобного рода аргументацию, поскольку их мышление работало в абсолютно иной системе координат. В результате возникла ситуация, к которой больше всего подходит образное определение «диалог двух глухих», и нынешние споры вокруг наследия Григория Паламы, возбужденные главным образом трудами о. Иоанна Мейендорфа, в значительной мере лишь подтверждают сказанное: в рамках чисто теологической парадигмы проблема представляется неразрешимой.
Но как же в подобном случае расценивать паламизм с точки зрения эзотерической традиции? Кажется, его еще никто не пытался интерпретировать с этих позиций, а напрасно. На наш взгляд, — сколь бы «кощунственно» это ни прозвучало, — учение Григория Паламы о Божественных энергиях имеет немало очевидных точек соприкосновения с теософским учением о Фохате, или «Живом Огне». Не имея здесь, по соображениям объема, возможности дать подробный сравнительный анализ обеих концепций, ограничимся только указанием на самые близкие аналогии. Для автора Триад... энергии существуют наряду с тремя христианскими ипостасями Единого Божества — Отцом, Сыном и Святым Духом, но не в качестве самостоятельной ипостаси, а лишь как эманации этого Божества вовне, благодаря чему Григорию Паламе удается избежать обвинений в превращении Троицы в Четверицу. Своя Святая Троица существует и у Блаватской, но только это Божественные Отец, Мать и Сын. Их внутреннее единство обеспечивается благодаря Фохату, который «излучается от вершин Недосягаемого, чтобы стать разлитой во всем Субстанцией на всех проявленных планах Бытия» (Тайная Доктрина, т. 1, ч. 1). Фохат в своем первоначальном, непроявленном, состоянии — это «потенциальная творческая мысль Божества», которая на феноменальном плане проявляется как активная сила или энергия, нечто подобное «эфирному электричеству». Он определяется Блаватской также как «трансцендентальное единство всех космических энергий как на невидимом, так и на проявленном планах»; «весь Космос должен неизбежно существовать в едином источнике энергии, из которого исходит этот свет, Фохат», и т. п. Именно благодаря ему становится возможной всякое магическое действие и всякая оккультная практика; поэтому Блаватская даже называет его «самым важным фактором в эзотерической космогонии». Принимая во внимание эти и некоторые другие, не менее красноречивые, аналогии, возьмем на себя смелость высказать предположение, что если бы Палама имел возможность развивать свои теории в кругу последователей Блаватской, он нашел бы здесь несравненно более благодарную аудиторию, нежели та, которой он вынужден был довольствоваться по обстоятельствам места и времени.
Литература
Три творения Григория Паламы, доселе не бывшие изданными. Новгород, 1895; ПРОХОРОВ Г. «Пря с хионы и турки...» И Труды отдела древнерус. лит. М., 1972; Письмо своей Церкви // ЭКОНОМЦЕВ И. (см. ниже), с. 216-230; Беседы, кн. 1-3. М., 1993; Триады в защиту священнобезмолвствующих. М., 1996. Еп. АЛЕКСИЙ. Византийские церковные мистики XIV века, Казань, 1906; арх. КИПРИАН. Антропология св. Григория Паламы М., 1996; ЛОССКИЙ В. Н. Паламистский синтез // Богословские труды, вып. 8. М., 1972; МЕЙЕНДОРФ И. Жизнь и труды святителя Григория Паламы СПб., 1997; Соколов И. Св. Григорий Палама и его труды и учение об Исихии. СПб., 1913; ЭКОНОМЦЕВ И. Православие, Византия, Россия. М., 1992, с. 167-230; Об исихазме в целом - КОНЦЕВИЧ И. Стяжание Духа Святого в путях Древней Руси. М., 1993; ЛОССКИЙ В. Очерк мистического богословия Восточной церкви // Мистическое богословие. Киев, 1991; ПЕТР(Пиголь). Преп. Григорий Синаит и его духовные преемники. М., 1999; ПРОХОРОВ Г. Повесть о Митяе. Л., 1978; Путь к священному безмолвию: Сб. текстов. М., 1999; Синергия. Проблемы аскетики и мистики православия: Сб. исследований. М., 1995; 1978; ХОРУЖИЙ С. Диптих безмолвия. М., 1992.